Вход на сайт
Отражение секса
11104 просмотров
Перейти к просмотру всей ветки
aleks0003 постоялец
в ответ Kislosladkaja 23.05.08 19:03
В ответ на:
оооо алекс, а у тебя есть фотка в полный рост стоя в камуфляжной одежде. Поставь в профиль я военных люблю, буду на тебя дрочить. Пардон ананировать.
оооо алекс, а у тебя есть фотка в полный рост стоя в камуфляжной одежде. Поставь в профиль я военных люблю, буду на тебя дрочить. Пардон ананировать.
В книге Гинзбург "Крутой маршрут" та рассказывает о себе и жизни заключенных-женщин в тюрьмах и на Колыме.
Речь идет о подлинной интеллигентности и женственности в противовес массово общепринятым и сейчас манерам душевных дамочек, только мнящими себя интеллигентками и порядочными, с замашками колымских блатнячек, озабоченных сугубо личным проблемами.
"Помню, в юности (которая, к счастью, прошла до эпохи сексуальной революции) меня волновало гамсуновское определение любви. ╚Что такое любовь? Ветерок ли, шелестящий в кустах шиповника, или вихрь, ломающий мачты кораблей?.. Это золотое свечение крови-╩
Этому противостоял циничный афоризм одного из ранних эренбурговских персонажей: ╚Любовь - это когда спят вместе...╩
Для Колымы сороковых годов даже и это определение было бы слишком идеализированным. Когда спят вместе- Но ведь это значит, что у них есть крыша над головой, общая крыша. И какое-то ложе, на котором они могут спать, принадлежа во сне только самим себе и друг другу.
Любовь в колымских лагерях - это торопливые опаснейшие встречи в каких-нибудь закутках ╚на производстве╩, в тайге, за грязной занавеской в каком-нибудь ╚вольном бараке╩. И всегда под страхом быть пойманными и выставленными на публичный позор, а потом попасть на штрафную, на жизнеопасную ╚командировку╩, то есть поплатиться за это свидание не чем-нибудь - жизнью.
Многие наши товарищи решили этот вопрос не только для себя, но и, принципиально, для всех, с беспощадной логикой настоящих потомков Рахметова. На Колыме, говорили они, не может быть любви, потому что она проявляется здесь в формах, оскорбительных для человеческого достоинства. На Колыме не должно быть никаких личных связей, поскольку так легко здесь соскользнуть в прямую проституцию.
Принципиально возразить тут вроде бы и нечего. Наоборот, можно только проиллюстрировать эту мысль бытовыми колымскими сценами купли-продажи живого товара. Вот они, такие сцены.
(Оговариваюсь: я веду речь только об интеллигентных женщинах, сидящих по политическим обвинениям. Уголовные - за пределами человеческого. Их оргии не хочу я живописать, хоть и пришлось немало вынести, становясь их вынужденным свидетелем.)
Лесоповал на седьмом километре от Эльгена. Наш бригадир Костик-артист идет по тайге не один, а в сопровождении пары ╚корешей╩. Они деловито осматривают наших женщин, орудующих пилами и топорами.
- Доходяги! - машет рукой кореш.
- Подкормишь! Были бы кости - мясо будет, - резонерствует Костик. - Вон к той молоденькой давай, к пацаночке!
Улучив минуту, когда конвоиры греются у костра, они подходят к двум самым молоденьким девушкам из нашей бригады.
- Эй, красючка! Тут вот кореш мой хочет с тобой обменяться мнением.
╚Обменяться мнением╩ - это формула вежливости, так сказать, дань светским приличиям. Без нее не начинает переговоров даже самый отпетый урка. Но ею же и исчерпывается вся ╚черемуха╩. Дальше высокие договаривающиеся стороны переходят на язык, свободный от всяких условностей.
- Экспедитором я на ╚Бурхале╩. (Один из самых страшных приисков.) Так что даю сахар-масло-белый хлеб. Сапоги дам, валенки, телогрейку первого срока- Знаю, что тюрзак. Ничего, с вохрой договоримся. Дороже, конечно, станет. Хавира тоже есть. Километра три тут. Ничего, притопаешь.
Чаще всего такие купцы уходили несолоно хлебавши. Ну а иногда и слаживалось дельце. Как ни горько. Так вот и выходило. Постепенно. Сперва слезы, ужас, возмущение. Потом - апатия. Потом все громче голос желудка, да даже не желудка, а всего тела, всех мышц, потому что ведь это было трофическое голодание, вплоть до распада белка. А порой и голос пола, просыпавшийся несмотря ни на что. А чаще всего - пример соседки по нарам, поправившейся, приодевшейся, сменившей мокрые, расползающиеся чуни на валенки.
Трудно проследить, как человек, загнанный бесчеловечными формами жизни, понемногу лишается привычных понятий о добром и злом, о мыслимом и немыслимом.
Некоторые из тех женщин, у кого были небольшие сроки и кто успел выйти из лагеря еще до начала войны, но без права выезда на материк (часто бывшие коммунисты со статьей КРТД, получавшие в тридцать пятом всего по пять лет!), перешагнув порог лагеря, стремительно вступали в колымские браки, абсолютно не стесняясь мезальянсов.
Помню такую Надю, которая накануне своего освобождения вызывающе швыряла в лицо своим барачным оппоненткам:
- Ну и засыхайте на корню, чистоплюйки! А я все равно выйду за него, что бы вы ни говорили! Да, он играет в подкидного дурака, да, он говорит ╚мое фамилие╩- А я кончила иняз по скандинавским языкам. Только кому они теперь нужны, мои скандинавские! Устала я. Хочу свою хату и свою печку. И своих детей. Новых. Ведь тех, материковских, больше никогда не увидим. Так рожать скорей, пока еще могу-
Вот, например, одно из ее таинственных появлений.
- Поверка. После пересчета наличного состава нам читают приказ начальницы лагеря Циммерман о взысканиях. Сама Циммерман - особа просвещенная, но ведь она только подписывает приказы, а редактирует их начальник режима. Мелькают формулы: ╚Пять суток карцера с выводом на работу╩, ╚Пять суток карцера без вывода на работу╩
И наконец мы слышим пункт приказа, который вызывает смех даже в наших рядах, среди людей, униженно слушающих с замиранием сердца, кому из них не дано на сегодняшнюю ночь блаженство барачных нар, для кого эта ночь обернется вонючими, мерзлыми досками карцера.
╚За связь зэка с зэкою, - читает дежурный вохровец, - выразившуюся в простое лошади сроком два часа - пять суток без вывода╩
Позднее это выражение ╚связь зэка с зэкою, выразившаяся в простое лошади╩, станет ходовым словцом в нашем лагере. Но сейчас смех быстро стихает, гаснет, сменяясь ужасом. Пропали ОНИ теперь.
ОН - в прошлом актер, мейерхольдовец, ОНА - балерина. Их бывшие профессии создали им на какое-то время привилегированное положение в лагере. В Магадане они оба были включены в состав так называемой культбригады. Этот крепостной театр, поставлявший зрелища начальству, скучающему в глуши, и кормил своих заключенных актеров и под разными предлогами давал им относительную свободу бесконвойного хождения.
Им удается встречаться вне лагеря. Счастье! Счастье особенно острое, может быть, от сознания его шаткости, ежеминутной уязвимости. Оно - счастье - длится ровно пять месяцев. Потом обнаруживается ЕЕ беременность. А для забеременевших в лагере - путь проторенный: этап в Эльген, поближе к мамкам, к деткомбинату.
Разлука. Штрафница-мамка получает теперь чуни и бушлат третьего срока вместо ╚пачки╩ и балетных туфель. Маленький сын умирает в деткомбинате, не дожив до полугода.
Для того чтобы встретиться с НЕЙ, ОН симулирует потерю голоса. Играть на сцене ОН больше ╚не может╩, и знакомый нарядчик, обозвав ЕГО ослом, все-таки ╚устраивает╩ его в этап на ╚Бурхалу╩, прииск, расположенный неподалеку от Эльгена.
Теперь, вместо привольной жизни актера крепостного театра, ОН добровольно переносит все ужасы смертоносной ╚Бурхалы╩. ╚Вкалывает╩ в забое. Болеет, ╚доходит╩. Через некоторое время ему удается попасть в таежную культбригаду Севлага, которая время от времени приезжает к нам в Эльген и тешит эстрадным репертуаром погибающее от зеленой скуки эльгенское начальство. В задние ряды допускаются в виде поощрения и зэки из ╚придурков╩ и ударников производства.
Встретились! Встретились! Задыхаясь от жгучего горя и от счастья, ОНА стоит рядом с НИМ за кулисами эльгенского лагерного клуба. Постаревшая в свои двадцать шесть, изможденная, некрасивая, единственная, наконец-то вновь обретенная.
Задыхаясь, она повторяет все одно и то же: как похож был на НЕГО маленький сынок, даже ноготки на пальчиках точь-в-точь папины. И как маленького в три дня скрутила токсическая диспепсия, потому что у НЕЕ молоко совсем пропало и малыш был чистый искусственник. ОНА все говорит и говорит, а ОН все целует ЕЕ руки с неотмываемыми, обломанными ногтями и умоляет ЕЕ успокоиться, потому что у НИХ будут еще дети. И ОН сует ей в карманы бушлата куски сэкономленного хлеба и кусочки пиленого сахара, вывалянного в махорке.
У НЕГО большие связи во влиятельных кругах ╚придурков╩. ЕМУ удается пристроить ЕЕ на ╚блатную╩ по эльгенским понятиям работенку - возчиком на конбазу. Это почти счастье. Без конвоя ведь! ОНА стала поправляться. Опять похорошела. Записки от НЕГО получает регулярно. И на что надеются? У обоих по десятке и по пяти - поражения. А разве надо обязательно надеяться? Перечитает записку сто раз - и смеется от счастья.
Почему же вдруг ╚пять суток без вывода╩? Оказывается, ОН при помощи каких-то знакомых лагерных чинов, покровительствующих искусству, сумел получить фиктивную командировку в Эльген и подстерег ЕЕ с ее лошаденкой около Волчка, в четырех километрах от зоны. И конечно же они привязали к дереву эту лошаденку, кривоногую низкорослую якутку. А какая-то тварь засекла их и настучала по начальству. Вот и получилось происшествие, караемое карцером: ╚связь зэка с зэкою, выразившаяся в простое лошади сроком два часа╩.
Поверка окончена. Сейчас явится конвоир, чтобы вести наказанных в карцер.
- Только бы ЕГО не тронули, - говорит ОНА, натягивая на себя лохмотья в предвидении промозглой сырости карцера, - только бы не ЕГО! Ведь у него после прииска хронический плеврит.
- Где ОНА? Вот записка!
Катя Румянцева, бесконвойная, возит воду на бычке. Молодчина: сумела-таки пронести записку через вахту!
- Слава богу! Все в порядке! - радостно восклицает ОНА, пробегая записку.- Завтра и послезавтра у них выступление для ягоднинского начальства. Поэтому в карцер его не берут, только выговор объявили. Нужен он им! А я-то что. Я выдержу.
И ОНА первая изо всех карцерных идет к дверям барака, направляясь на пять суток в преисподнюю своей изящной походкой балерины.
Завидуйте им, люди!
..Голод. Хлебная пайка с каждой неделей становится миниатюрнее и соблазнительней. Если оставить половинку на утро (а пайки выдают вечером), то не заснешь всю ночь. Не даст она заснуть, будет жечь тебя из-под соломенной подушки. Точно на динамите лежишь. Все будешь ждать - скорей бы утро, чтобы уже можно было ее съесть. А если съесть всю с вечера, то как утром, голодная, дотащишься до своей пилы?
Некоторые из нас как-то приноровились к постоянному голоду. Точно ссохлись. Другие переносят более мучительно, находя разрядку в страстных скандалах по поводу "неправильного веса пайки", а то и в судорожных попытках найти нечто съестное на стороне.
Иногда происходило страшное. Помню один непроходимо темный беззвездный вечер. Вдруг рывком открылась дверь амбулатории и ввалилась, упав сразу на деревянный топчан, женщина с потемневшим искаженным лицом. Я еле узнала ее. Одна из наших. В руках у нее было чудо - буханка черного хлеба. Она с размаху бросила ее на сбитый из трех досок стол.
- Ешь! Не могу я... Хоть ты наешься один раз досыта!
- Откуда? Что с тобой? - расспрашивала я, уже догадываясь о чем-то непоправимом.
Долгие сотрясающие рыдания. Потом истерический хохот.
- Ах, вот беда с интеллигентщиной-то, вот беда! Ведь и трагедии-то никакой нет, верно? Другие ведь так зарабатывают свой хлеб. Ну и я _заработала_... Чем? А тем, чем тысячи других женщин зарабатывают, когда ничем другим нельзя. В общем, шел мужик тайгой. А я одна пилила, напарница больна, ты знаешь. И конвой как раз далеко был. Какой мужик-то? Не знаю, не заметила. Я все на хлеб смотрела. Он вынул из мешка и показал мне. На снег прямо положил буханку. Глаз отвести не могла. А теперь вот почему-то не могу есть.
Я вливаю ей в рот огромную дозу брома. Глажу ее по голове. А сказать ничего не могу, точно онемела. Вспоминаю ее в этапе, в седьмом вагоне. Веселая была, кудрявая, все радовалась, что успела до ареста кандидатскую защитить.
Обнимаю ее за плечи и веду в барак. Надо уложить ее поскорее, пусть забудется. После истерического взрыва она ослабела, еле бредет. Тропинка от амбулатории к бараку очень узенькая. А по бокам, как стены, синие окаменевшие снега. Мы скользим, сбиваемся с шага.
Тучи над нашими головами вдруг расступаются, и мы видим далеко в вышине окоченевшие, продрогшие звезды. Звезды Сударя.
Мороз... Сорок девять по Цельсию...
Терпения у меня было немало. Его хватало на непосильный труд, на голод, на жизнь в рабстве. Но вот к существованию среди уголовных я никак не могла притерпеться.
Это были существа, чуждые и непонятные мне в такой, скажем, степени, как нильские крокодилы. Никакой ╚обратной связи╩ у меня с ними не получалось. Иногда я даже начинала упрекать себя. Надо почаще вспоминать о том, что привело их к такому падению. Думала о Достоевском. Старалась внушить себе, что через оболочку этих порочных людей должны же сквозить черты ╚несчастного брата╩. Но мне так и не удалось вызвать в себе не только просветленного сочувствия к ним, но даже простейшего понимания их душевных движений. Преобладала боль не за них, а за себя, за то, что чьей-то дьявольской волей я обречена на пытку более страшную, чем голод и болезнь,- на пытку жить среди нелюдей." (с)