Гонка вооружений - Déjà-vu?
Ну, что сказать? Об?единение женщин здесь вряд ли поможет, хотя в этом есть некоторый потенциал. Бесполезно указывать на глобальное загрязнение наших Душ, вряд ли кто способен это воспринять. Вот может музыку послушать? Мне пока на ум приходят "Картинки с выставки" Мусоргского. Может, музыканты поправят, я в этом не спец.
Отрывки из литературного произведения :
На войне можно было не спрашивать, зачем он карабкается на ослизлую высоту, пинками поднимает солдат в бой, спит не раздеваясь, вскакивает в полтретьего ночи и уводит роту под дождь. Война есть война, и в нее-то он сбежал, устав жить без цели и оправдания. Война списывала все и всему придавала значение: это было какое-никакое, но дело, и ему оно подходило именно потому, что истинный подвиг не должен иметь ни причины, ни награды. Однако сидеть за столом и хлебать суп, глядя на родителей, значило возвращаться в предвоенный ад, где все требовало немедленной оплаты: и родители, и суп, и крыша над головой. Если ты всем этим пользуешься – изволь делать хоть что-то, а делать давно уже было нельзя ничего; не стишками же оправдываться. Стоило вернуться в довоенную молодость, в которой Громову было двадцать семь, – как тот же душный ужас навалился и уже не отпускал: что дальше и для чего все? Невыносима была хрупкость родительского очага, родительская безразличная ласковость – безразличная именно потому, что им годился любой Громов, они бы любили его всякого, вне зависимости от заслуг; так же, не спрашивая о сделанном, не требуя отчета, к нему кидалась его собака, так же не переводились в доме жалкие, но неизменные деньги, дававшие возможность хлебать все те же супы, – длилась жизнь без цели, оправдания и причины, жизнь, о которой никто не заплакал бы, когда она все-таки кончится, если она кончится вообще. Что не имеет конца – не имеет смысла, учил ЖДовский теоретик Лоцман; но что не имеет смысла – не имеет и конца. Не об этом ли говорил сумасшедший Волохов?
– Хлебушка кусай, – говорила мать, сидя напротив Громов и не сводя с него умиленных глаз. Ее умиляло то, что он ест. Когда-то, верно, ее умиляло то, что Громов зевает, чихает, улыбается; его любили тут просто так, и это было ужаснее всего. Он оттого и сбежал, что невыносима была жизнь просто так. Еще невыносимее было слышать, что он должен кусать хлеб. Он слышал это с детства – мать отчего-то уверилась, что суп надо есть с хлебом, что хлеб необходим для пищеварения. Отец сидел в углу и тоже смотрел на Громова. Он понимал, что надо бы спросить Громова о военных действиях, но ничего о них не знал, потому что по телевизору не говорили, а в газетах писали неразборчиво. Их, может, и не было – действий. Громов просто служил в армии, без всяких огневых контактов с противником. Громов сам им когда-то так написал в первый, самый страшный год своей службы, когда огневые контакты еще были, и какие, – но грустнее всего было то, что родители поверили. Они поверили бы теперь всему, что успокаивало их, и считали своим правом пожить наконец спокойно – ведь такая была жизнь, еще советскую застали, потом все рухнуло, потом рухнули и руины, теперь было вообще непонятно что, и когда все так тревожно – нельзя волноваться еще и о сыне. В родителях проснулся здоровый старческий эгоизм.
– Ты знаешь, что тебе надо зарегистрироваться? – спросил отец.
– Нет, а зачем?
– Да что ж у вас, в отпуск никто не ездит? Тебе не рассказывали?
Громов чуть было не сорвался: в отпуск действительно почти никто не ездил; родители впрямь уверились, что у них там обычная работа, не хуже всякой другой, все вовремя уезжают на месяц куда-нибудь к морю…
– Ну, – сказала мать, подавая сковороду с жареной картошкой, – ты хоть расскажи, как там. А то не рассказываешь ничего.
Это тоже была дежурная претензия, потому что ей вовсе не хотелось, чтобы Громов что-нибудь рассказывал. Более того, она боялась, что он начнет рассказывать. Этот рассказ мог пробить ее скорлупу, разворошить кокон, в котором она жила. Но расспросы о том, как там, на войне, входили в ритуал – ритуалами давно уже обходились тут все, от государственных мужей до васек. Потом, два-три века спустя, следование ритуалам можно было изобразить как подвиг. Отцу в разговоре с сыном полагалось сказать «Служи, сынок!» и добавить, что и сам он в свое время преодолевал тяготы и лишения воинской службы; сыну полагалось сказать «Служу, батя» – и потеплеть суровыми глазами. Матери полагалось пригорюниться.
– Да чего рассказывать, – ответил Громов. – Ничего не происходит почти. Гарнизон и есть гарнизон.
– Кормят хоть нормально? – спросила мать.
– Ну видишь, я даже пополнел.
– Ничего ты не пополнел. Как был шкелет, так и остался. – «Шкелет» было бабушкино слово; при упоминании о бабушке полагалось тихо прослезиться. – Почему ты пишешь так редко?
– Мам, когда будет о чем, я сразу напишу.
– Расчеши головушку, – ласково сказала мать. Господи, что расчесывать, что еще за головушка! Он был ротный командир, боевой офицер, схоронивший многих товарищей, поднимавший роту в бой, выдерживавший мат начальства, дебоши казаков, лень и тупость подчиненных; он несколько раз едва не погиб, забыл, что значит спать на чистом белье, сутками, случалось, ничего не ел, кроме неугрызаемого ржаного сухаря, – и мать обращалась к нему с той же фразой, какой провожала его когда-то в школу; может, когда-то фраза имела какой-то смысл, – но что ему было теперь расчесывать, стриженному почти под ноль, как полагалось в русской армии?! Вероятно, ему следовало умилиться, – но, к ужасу своему, он ничего не почувствовал, кроме глухого раздражения.
– Осторожненько, – сказала мать ему вслед.
Громов ткнулся в одну дверь – перерыв; постучал в другую – заперто; в третьей ему указали на десятый кабинет, он сунулся туда, там штатский чиновник придирчиво осмотрел его форму, замерил для чего-то расстояние между звездами на погонах, осмотрел стрелки брюк, – Громов чувствовал себя как лошадь, которую на базаре щупает цыган. Когда чиновник пожелал осмотреть его белье – уставное ли, нет ли запретных цветов и фуфайки под кителем, – он взбунтовался:
– Я пришел на учет, а не на медосмотр.
– А откуда вы можете знать? – бабьим базарным голосом отвечал ему чиновник. – Кто вы такой, чтобы распоряжаться? Я вам скажу ягодицы раздвинуть – вы должны раздвинуть ягодицы. Я скажу сдвинуть – вы сдвинуть ягодицы. Я вам скажу сесть на ягодицы и ехать – вы ехать на ягодицах. Кто такой?
– Ты как с офицером разговариваешь, крыса? – тихо спросил Громов. Он умел так спрашивать – тихо, но убедительно.
– Знаю, какой ты офицер! – совсем уж по-бабьи завизжал чиновник. – Боевые офицеры, кровь проливаем. Знаем, какую вы проливаете кровь. Мы тут сиди за вас впахивай целый день, а вы там на лежанках с дуньками. Вояки. Вон что навоевали. – Чиновник махнул на карту, утыканную вперемешку красными и желтыми флажками. – Не знает никто, где наша земля, где не наша. Вояки запечные. Я вас сейчас так поставлю на учет, что вы здесь все время отпуска будете плац мести и делать шагом марш. Я вам сказал заголить трусы, значит, заголите трусы. Я вам скажу обнажить головку – вы обнажить голов…
Громов мог бы обездвижить его одним ударом, но нарываться на конфликт в комендатуре ему не улыбалось. Он вышел, хлопнув дверью. Чиновник за ним не пошел – он не был заинтересован в том, чтобы наказывать странного посетителя. Ему надо было его отфутболить, и только.
На этот раз самая первая дверь – с табличкой «Учет личного состава» – была открыта. Там сидела горбатая старуха с очками на горбатом носу.
– Я хочу встать на учет, – сказал Громов. Старуха молчала. Глухая, сволочь, подумал Громов.
– Я хочу встать на учет, – повторил он громче. Старуха подняла на него глаза и посмотрела, как солдат на вошь.
– Я слышу.
– И что? – спросил Громов.
– Я слышу вас, – торжествующе повторила старуха, соскочила со стула и выпрямилась. Она едва была Громову по пояс. – Он хочет встать на учет! – воскликнула она. – Он хочет, вы слышали?! Барин, хозяин всей здешней земли, помещик Кислодрищенский желает встать на учет! Вы русский офицер? Вы смеете называть себя русским офицером?! В мое время русские офицеры были не таковы. Выйдите немедленно и войдите по форме и, войдя, обратитесь ко мне так, как должен русский офицер обращаться к женщине!
Громов не двигался с места.
– Ну же! – Горбунья притопнула ножонкой. – Вы, вы! Я к вам обращаюсь, пень новомихайловский! (Смысла этого выражения Громов не понял.) Вы должны сделать кругом, показать мне ружейный прием, да, ружейный прием! Я требую этого. Вы смеете называть себя интеллигентным человеком, вы! А перед вами, между прочим, стоит женщина, и вы не предлагаете мне сесть! Как вы смеете, как можете?! Я понимаю теперь, почему наша превосходная, превосходная армия сдает позицию за позицией. Вот наша армия, извольте полюбоваться. В то время как старики и дети в тылу до кровавых мозолей шьют шинели вот этому самому фронту…
Дверь открылась, и вошел толстый рослый подполковник; Громов с облегчением вздохнул, увидев человека в форме.
– Что ты разбушевалась, Клавдия Ивановна? – устало спросил подполковник. – Что ты здесь сидишь?
– Я зашла за справкой, – с достоинством отвечала старуха. – Да, да, за справкой! Мне для делопроизводства нужна форма шесть. Я вижу – вас нет, и тут этот подозрительный молодой человек.
– Я только что вошел, – объяснил Громов.
– Да понимаю, – махнул рукой рослый. – Не обращай внимания, капитан, это наша архивистка Клавдия Ивановна. Она женщина патриотическая, но немного с прибабахом. Иди, Клавдия Ивановна, нет у меня формы шесть.
– То есть как это нет формы шесть? – Старуха была склонна к долгим самонакручивающимся монологам, что твой Здрок. – Как у вас, русского офицера, может не быть формы шесть? Может быть, у вас нет и формы семь? Почему вы вошли не поздоровавшись? Разве так русский офицер входит к женщине? Русский офицер входит к женщине вот так! – Горбунья попыталась изобразить строевой шаг, рухнула, уронила очки и стала ползать по полу, ища их, как ползает русский офицер в поисках женщины. Подполковник не помогал ей. Вероятно, любое прикосновение старуха восприняла бы как посягательство. Громов хотел ее поднять, но подполковник жестом остановил ее.
– Вставай, Клавдия Ивановна, – сказал он равнодушно. – Вставай, хорош ползать. Иди отсюда, не тяни кота за яйца, сделай милость....
Вот давайте по-чесноку… С чем сегодня у наших людей ассоциируется Роскосмос?
Правильно, с махровым воровством. А должен с чем?
у русофобов с негативом, у русофилов в первую очередь: с Гагариным.. союзами востоками итд
у русофилов в первую очередь: с Гагариным.. союзами востоками итд
Это значит, что русофилы - Gesterngebliebene...
Впрочем - чтож им ещё остаётся?
Россия, которую мы потеряли…
СССР, который мы потеряли…
РФия, которую мы проср.ли…
Assgardie? Это у ВВП так бодигарды называеются?Не путайте соленое со сладким! В данном случае - росгвардию с Асгардией!
Вот, просвещайтесь! А то даже неудобно как-то, "клянусь-честное-слово!"
у русофобов с негативом, у русофилов в первую очередь: с Гагариным.. союзами востоками итд
А у Рагозина ассоциируется с чёрной дырой
Учёные Роскосмоса обнаружили чёрную дыру, куда, как выяснилось, и утекают материальные и финансовые средства.
На дальнейшее изучение
чёрной дыры Роскосмос просит дополнительно выделить 978 миллиардов
рублей.
Т.е. во время родов Мусоргского включать?
Ну, шутки шутками, а знаменитый врач Отт привез в Петербург из Германии орган и установил его в родильном доме. Отт считал, что музыка благотворно влияет на рожениц. Я просто обязан об этом сказать, потому что родился в больнице Отта. Правда, меня встречали без музыки, поскольку орган к тому времени давно перевезли в Большой зал Филармонии. Он и сейчас является самым известным органом Петербурга.
Отт считал, что музыка благотворно влияет на рожениц.
Наверное, прикольно под Rammstein рожать Мне, почему-то казалось, что рожать лучше при квалифицированных аккушерах. Ну и медицинские всякие шняги современные гораздо полезнее при этом, чем магнитофон.
Наверное, прикольно под Rammstein рожать Мне, почему-то казалось, что рожать лучше при квалифицированных аккушерах. Ну и медицинские всякие шняги современные гораздо полезнее при этом, чем магнитофон.
ну это-то к чему? ну чес слово. Ну если хотите вести беседу, ну как-то благоразумно. Может, может вас и поймут.
А так ну приезжайте в германию, споем вместе "Несе галя воду, коромысло гнеться" а заней Иван-ко як барвинок вьеться.
Ну а потом затянем нашу, "Роспрягайте хлопци коней" Ну чем не заманчиво, Наши и ваши песни ну это одно единое.
Молдавани со своей "Чернобривкой" Ну что забыли!? https://germany24.ru/